ИЗ БУДУЩЕЙ КНИГИ
- Пётр Казьмин
- Посетитель
-
11 дек 2008 08:00 #133
от Пётр Казьмин
Пётр Казьмин ответил в теме Книга из Ставрополя
А я вот про книгу старую, Ставропольскую (не нашел ветки про нее, вот и решил здесь "лепить")
Вчера передал экземпляр Александру Ивановичу Кузубову. Так что Днепровская "мафия" - встречайте!
Вчера передал экземпляр Александру Ивановичу Кузубову. Так что Днепровская "мафия" - встречайте!
- А_Кузубов
- Посетитель
-
11 дек 2008 08:05 #134
от А_Кузубов
А_Кузубов ответил в теме Книга из Ставрополя
Петя, вот, блин, разминулись на три минуты в прямом эфире!!!
Я только что написал о полученной книге на другой ветке:silly:
Я только что написал о полученной книге на другой ветке:silly:
- Roger
- Посетитель
-
18 фев 2009 09:17 #135
от Roger
Roger ответил в теме Будущая книга из Москвы
Пост перенесен из ветки про обсуждение общественной организации ДВВАИУ
Канифоль писал:
СР, это "Солдат России". А рассказы посвещаны, ещё раз пишу, Великой отечественной войне. Как это было во-время немецкой оккупации. Если есть какие то сомнения, то вот содержание самого рассказа.
Детям войны посвящается . . .
Синеглазка.
Его звали Синеглазка. Его все так звали. А как его на самом деле звали я никогда не знал. И уже не узнаю. Только вот глаза у него были совсем не синие, а зелёно-голубые. И всегда весёлые. Хотя в то время весёлого было мало. Он был старше нас. Старше всех наших станционных пацанов, гурьбой пытывшихся выжить в той войне. Единственное что тогда мы делали порозень, так это молча и по доброму завидовали Синеглазке. Его балогурости, пронырливости, соображаловке.
Особо он ни скем не якшался и промышлял по всему городу всегда в одиночку, умело обходя патруль и уходя от облав. Но жил он не один, а с угловатой, худой русоволосой сестрёнкой. Жили они в уцелевшей сараюшке возле старой городской бани. Жили как все – впроголоть. Но ни голод, ни холод, ни два года оккупации не всилах были отменить девичью природу. И Синеглазкина сестрёнка из «соплючки», по нашему, подрастала в «полудевку», по взрослому.
Синеглазка запрещал сестре не только выходить на улицу, но даже высовываться из сарайчика, в котором он оборудовал ей отдельный уголок с занавесочкой. Чем дольше длилась оккупация, тем чаще без разбора угоняли в Германию. Случалось, что Синеглазка по долгу не появлялся «дома». И тогда сестрёнка волновалась за единственного братика и тихо, тайком выходила к станции. Там, встретив когото из наших, она пыталась справиться о Синеглазке. Но где он и что – мы не знали. Да и не могли знать. Промеж нас, хоть и шёпотом, но ходили слухи, что Синеглазка как-то был связан с подпольем, в существовании которого уже никто не сомневался.
Наверное, в один из таких выходов, девчонку выследил какой-нибудь полицай. А может просто кто-то выдал Синеглазку. Осталось неизвестным. Только свою сестру Синеглазка нашёл в их сарае. Над ней надругалисть. А потом закололи штыком. Немецким штыком. У меня такой был после войны. Потом я его на что-то поменял. Пригвождённую таким вот штыком к самодельному столу и увидел Синеглазка свою единственную родню.
После похорон, на которые от нас ходила тётя Маня, Синеглазка пропал. Но вскоре мы его увидели. Все увидели. Увидели когда его вешали на привокзальной площади. Когда кого-то вешали всех выгоняли. Отовсюду. Из уцелевших и разбитых домов, подвалов, землянок, с улицы. Выгоняли обязательно всех. Стариков, баб, детей, деповских и станционных рабочих, всех кто попадался. Выгоняли прикладами и овчарками, готовыми всех и всё рвать. И рвали, по живому. Никто не сопротивлялся. Пристрелят.
Говорили, что Синеглазка заманил одного из полицаев тем, что покажет где прячут евреев. Тогда за такое премировали «дойч марками». И, приглушив его, заранее заготовленным и припрятанным ломиком, удавил этого прихвостня. А забрав автомат, расстрелял гестаповскую офицерскую машину. Прямо средь белого дня. Синеглазку ранили, но взяли его живым. Специально живым брали. Патроны то у него всёравно когда-нибудь кончились. Но когда его вели, на нём живого места не было. Так эти гады вымещали всю их безжалостную, оскалистую, трусливую фашистскую злобу. И откудо только у Синеглазки силы взялись. Откудо вообще, у всех кого они вешали, были силы молчаливо-гордо нести на себе табличку из огрызка фанеры «Партизан» ?
Бабы плакали, полицаи суетились и орали, собаки безпрерывно лаяли и рвались. А Синеглазка шёл. Страха в нём не было. Но и лица унего тоже не было. Сплошная открытая кровавая рана. И только его глаза. Глаза . . .
И вот теперь мы все смотрели на него и на всё это. А он смотрел на нас. Какие же у него тогда были глаза !
Порой мне кажется, что даже через столько лет, они и сейчас на меня смотрят.
Всем удачного дня.
=========================================================
На что Фред написал:
Очень пронзительный рассказ. Думаю, что стоит его поместить на главную страницу.
Канифоль писал:
СР, это "Солдат России". А рассказы посвещаны, ещё раз пишу, Великой отечественной войне. Как это было во-время немецкой оккупации. Если есть какие то сомнения, то вот содержание самого рассказа.
Детям войны посвящается . . .
Синеглазка.
Его звали Синеглазка. Его все так звали. А как его на самом деле звали я никогда не знал. И уже не узнаю. Только вот глаза у него были совсем не синие, а зелёно-голубые. И всегда весёлые. Хотя в то время весёлого было мало. Он был старше нас. Старше всех наших станционных пацанов, гурьбой пытывшихся выжить в той войне. Единственное что тогда мы делали порозень, так это молча и по доброму завидовали Синеглазке. Его балогурости, пронырливости, соображаловке.
Особо он ни скем не якшался и промышлял по всему городу всегда в одиночку, умело обходя патруль и уходя от облав. Но жил он не один, а с угловатой, худой русоволосой сестрёнкой. Жили они в уцелевшей сараюшке возле старой городской бани. Жили как все – впроголоть. Но ни голод, ни холод, ни два года оккупации не всилах были отменить девичью природу. И Синеглазкина сестрёнка из «соплючки», по нашему, подрастала в «полудевку», по взрослому.
Синеглазка запрещал сестре не только выходить на улицу, но даже высовываться из сарайчика, в котором он оборудовал ей отдельный уголок с занавесочкой. Чем дольше длилась оккупация, тем чаще без разбора угоняли в Германию. Случалось, что Синеглазка по долгу не появлялся «дома». И тогда сестрёнка волновалась за единственного братика и тихо, тайком выходила к станции. Там, встретив когото из наших, она пыталась справиться о Синеглазке. Но где он и что – мы не знали. Да и не могли знать. Промеж нас, хоть и шёпотом, но ходили слухи, что Синеглазка как-то был связан с подпольем, в существовании которого уже никто не сомневался.
Наверное, в один из таких выходов, девчонку выследил какой-нибудь полицай. А может просто кто-то выдал Синеглазку. Осталось неизвестным. Только свою сестру Синеглазка нашёл в их сарае. Над ней надругалисть. А потом закололи штыком. Немецким штыком. У меня такой был после войны. Потом я его на что-то поменял. Пригвождённую таким вот штыком к самодельному столу и увидел Синеглазка свою единственную родню.
После похорон, на которые от нас ходила тётя Маня, Синеглазка пропал. Но вскоре мы его увидели. Все увидели. Увидели когда его вешали на привокзальной площади. Когда кого-то вешали всех выгоняли. Отовсюду. Из уцелевших и разбитых домов, подвалов, землянок, с улицы. Выгоняли обязательно всех. Стариков, баб, детей, деповских и станционных рабочих, всех кто попадался. Выгоняли прикладами и овчарками, готовыми всех и всё рвать. И рвали, по живому. Никто не сопротивлялся. Пристрелят.
Говорили, что Синеглазка заманил одного из полицаев тем, что покажет где прячут евреев. Тогда за такое премировали «дойч марками». И, приглушив его, заранее заготовленным и припрятанным ломиком, удавил этого прихвостня. А забрав автомат, расстрелял гестаповскую офицерскую машину. Прямо средь белого дня. Синеглазку ранили, но взяли его живым. Специально живым брали. Патроны то у него всёравно когда-нибудь кончились. Но когда его вели, на нём живого места не было. Так эти гады вымещали всю их безжалостную, оскалистую, трусливую фашистскую злобу. И откудо только у Синеглазки силы взялись. Откудо вообще, у всех кого они вешали, были силы молчаливо-гордо нести на себе табличку из огрызка фанеры «Партизан» ?
Бабы плакали, полицаи суетились и орали, собаки безпрерывно лаяли и рвались. А Синеглазка шёл. Страха в нём не было. Но и лица унего тоже не было. Сплошная открытая кровавая рана. И только его глаза. Глаза . . .
И вот теперь мы все смотрели на него и на всё это. А он смотрел на нас. Какие же у него тогда были глаза !
Порой мне кажется, что даже через столько лет, они и сейчас на меня смотрят.
Всем удачного дня.
=========================================================
На что Фред написал:
Очень пронзительный рассказ. Думаю, что стоит его поместить на главную страницу.
- А_Кузубов
- Посетитель
-
20 фев 2009 05:50 #136
от А_Кузубов
А_Кузубов ответил в теме Будущая книга из Москвы
К сожалению, не всегда хватает времени, чтобы поболше бывать на форуме.
У меня уже давно находятся несколько рассказов Паши Бригиса.
С его позволения я опубликую их сейчас:
Как говорится, стиль и орфография автора сохранены, литературных академиев не кончали.
_________________________________________________________________
Детям войны посвящается . . .
«Человек с ружьём»
Каждое утро, когда вокзальные часы показывали ровно 11, унтер офицер полевой жандармерии выходил на охоту. Долговязый, белобрысый, кривоногий в аккуратно подогнаной и отглаженной форме он начинал выхаживать по перрону. Солдаты с бляхами на груди были вооружены обычно автоматами. Но для такого случая, этот нёс на плече трофейную русскую трёхлинейку. Наверное именно из-за неё его и прозвали «человек с ружьём». Охотился он на нас. На детей. Охота длилась не долго, с 11 до 12. Всего один час. Но каждый день.
Дойдя до конца перрона, «человек с ружьём» бросал монетку. Поймав её он поворачивал. Или в сторону депо, или в сторону бывшей товарной станцией. В зависимости от того как упала монетка. В привокзальных рупорах с утра в любую погоду играли немецкие марши. Их часто сменяла пластинка «Марлен». И в любую погоду выходил «человек с ружьём». Бессменно.
Если несколько дней подряд «охота» была неудачной, он забирался на пожарную вышку, стоявшую сразу за привокзальной площадью. И обычно в такой день «человек с ружьём» расстреливал не только небо. В лицо его никто из нас не видел. Но не мы, а он не приближался к нам. Наверное понимал, что опознай его кто-нибудь, то детских силёнок хватило бы бросить этому «охотнику» под ноги гранату, так чтоб не подорваться самому. Но тем не менее случая подразнить его самые отчаянные из нас не упускали.
В «тихий час», так мы окрестили время «охоты», некоторые из нас не прятались по развалинам или в подбитой технике, стоявшей на поле сразу за путями. Проследив, в какую сторону пошёл «человек с ружьём», и зная его засады, самые смелые начинали бегать под вагонами. Спрятавшись за колёсами, поочерёдно, подавая друг-другу беззвучные сигналы, мы начинали колотить пустыми консервными банками по краю колеса. Банки с самодельными ручками были у каждого из нас. Мы их носили как солдатские котелки. Это на случай если удасться заработать или выпросить по немецки супа или каши на платформе полевой кухни проезжающего на фронт эшелона с солдатами. Но на фронт, а не обратно. От туда немцев везли раненых и злых. К этому эшелону лучше не подходи.
Банкой приходилось стучать до тех пор пока, вначале, не почувствуешь, а потом не услышишь пронзительный и отвратительный удар трёхлинеечной пули о сталь литого вагонного колеса. Иногда, после этого, слышалось глухое воркование отрекашетившей пули которую ты сегодня перехитрил. Затем стучать начинал твой сосед из-за другого колеса. И так по цепочке. Поначалу «человек с ружьём» поддавался на такую «игру». Но потом ему это надоедало. И он, взявшись за кого-то одного, не обязательно первого «погремушечника», начинал палить непрерывно по одному и тому же колесу. Рассчитывал, что сидевший за ним не выдержит и побежит. И вот токда, верхом нашего ребяческого героизма было, в промежутках между выстрелами, высунуться и показакть этой немецкой роже – язык. «Человека с ружьём» это злило. И он начинал беспорядочно палить по всем колёсам. Дождавшись этого, мы как по команде, разбегались зигзагами в разные стороны.
Знай об этом кто-нибудь из родителей, тех у кого они ещё были, всыпали бы нам по первое число. Но родители, как всегда, узнавали тогда, когда было уже поздно. Смерть кого-нибудь из наших от «человека с ружьём» мы не воспринимали как-то по особенному. Точно так-же как и все остальные. Была война. И тогда у неё ещё не было конца.
«Отохотился» «человек с ружьём» не долго. Месяца четыре. Его нашли на лестнице пожарной вышки. Он был заколот штыком от той самой трёхлинейки на прикладе которй, как говорили, было больше десятка зарубок. Кто это сделал, подпольщики или кто-то из железнодорожников-родителей, разбираться не стали. А провели по всему городу облавы. И в каждом районе расстреляли по десять человек. Тут же на месте, как это предписывал новый немецкий порядок.
Павел БРИГИС
У меня уже давно находятся несколько рассказов Паши Бригиса.
С его позволения я опубликую их сейчас:
Как говорится, стиль и орфография автора сохранены, литературных академиев не кончали.
_________________________________________________________________
Детям войны посвящается . . .
«Человек с ружьём»
Каждое утро, когда вокзальные часы показывали ровно 11, унтер офицер полевой жандармерии выходил на охоту. Долговязый, белобрысый, кривоногий в аккуратно подогнаной и отглаженной форме он начинал выхаживать по перрону. Солдаты с бляхами на груди были вооружены обычно автоматами. Но для такого случая, этот нёс на плече трофейную русскую трёхлинейку. Наверное именно из-за неё его и прозвали «человек с ружьём». Охотился он на нас. На детей. Охота длилась не долго, с 11 до 12. Всего один час. Но каждый день.
Дойдя до конца перрона, «человек с ружьём» бросал монетку. Поймав её он поворачивал. Или в сторону депо, или в сторону бывшей товарной станцией. В зависимости от того как упала монетка. В привокзальных рупорах с утра в любую погоду играли немецкие марши. Их часто сменяла пластинка «Марлен». И в любую погоду выходил «человек с ружьём». Бессменно.
Если несколько дней подряд «охота» была неудачной, он забирался на пожарную вышку, стоявшую сразу за привокзальной площадью. И обычно в такой день «человек с ружьём» расстреливал не только небо. В лицо его никто из нас не видел. Но не мы, а он не приближался к нам. Наверное понимал, что опознай его кто-нибудь, то детских силёнок хватило бы бросить этому «охотнику» под ноги гранату, так чтоб не подорваться самому. Но тем не менее случая подразнить его самые отчаянные из нас не упускали.
В «тихий час», так мы окрестили время «охоты», некоторые из нас не прятались по развалинам или в подбитой технике, стоявшей на поле сразу за путями. Проследив, в какую сторону пошёл «человек с ружьём», и зная его засады, самые смелые начинали бегать под вагонами. Спрятавшись за колёсами, поочерёдно, подавая друг-другу беззвучные сигналы, мы начинали колотить пустыми консервными банками по краю колеса. Банки с самодельными ручками были у каждого из нас. Мы их носили как солдатские котелки. Это на случай если удасться заработать или выпросить по немецки супа или каши на платформе полевой кухни проезжающего на фронт эшелона с солдатами. Но на фронт, а не обратно. От туда немцев везли раненых и злых. К этому эшелону лучше не подходи.
Банкой приходилось стучать до тех пор пока, вначале, не почувствуешь, а потом не услышишь пронзительный и отвратительный удар трёхлинеечной пули о сталь литого вагонного колеса. Иногда, после этого, слышалось глухое воркование отрекашетившей пули которую ты сегодня перехитрил. Затем стучать начинал твой сосед из-за другого колеса. И так по цепочке. Поначалу «человек с ружьём» поддавался на такую «игру». Но потом ему это надоедало. И он, взявшись за кого-то одного, не обязательно первого «погремушечника», начинал палить непрерывно по одному и тому же колесу. Рассчитывал, что сидевший за ним не выдержит и побежит. И вот токда, верхом нашего ребяческого героизма было, в промежутках между выстрелами, высунуться и показакть этой немецкой роже – язык. «Человека с ружьём» это злило. И он начинал беспорядочно палить по всем колёсам. Дождавшись этого, мы как по команде, разбегались зигзагами в разные стороны.
Знай об этом кто-нибудь из родителей, тех у кого они ещё были, всыпали бы нам по первое число. Но родители, как всегда, узнавали тогда, когда было уже поздно. Смерть кого-нибудь из наших от «человека с ружьём» мы не воспринимали как-то по особенному. Точно так-же как и все остальные. Была война. И тогда у неё ещё не было конца.
«Отохотился» «человек с ружьём» не долго. Месяца четыре. Его нашли на лестнице пожарной вышки. Он был заколот штыком от той самой трёхлинейки на прикладе которй, как говорили, было больше десятка зарубок. Кто это сделал, подпольщики или кто-то из железнодорожников-родителей, разбираться не стали. А провели по всему городу облавы. И в каждом районе расстреляли по десять человек. Тут же на месте, как это предписывал новый немецкий порядок.
Павел БРИГИС
- А_Кузубов
- Посетитель
-
20 фев 2009 05:52 #137
от А_Кузубов
А_Кузубов ответил в теме Будущая книга из Москвы
Когда я первый раз читал эти рассказы, у меня сложилось впечатление, что их написал не человек, родившийся через пятнацать лет после той Войны, а непосредственный участник событий.
__________________________________________________________________
Детям войны посвящается . . .
Дожить до завтра.
Паника. Я испытал её на себе, видел её со стороны, видел и знал её последствия. Видел людей в её власти. В её безжалостных, грубых жерновах. В этой кутерьме каждый сам за себя. Каждый за свою жизнь.
Так в одну из ночных бомбёжек, когда наша авиация удачно накрывала составы с цистернами прибывшего горючего и артприпасами, я видел как в до небес огненном пожарище, от которого светло как днём и жарко «как в Африке», бегут люди. Все. Все вместе, гражданские, военнопленные из разрушенного лагеря, фрицы из полыхающих казарм в рубахах, женщины, дети. Все ! От взрывов цистерны бросало вверх как спичечные коробки. Падая они взрывались, охватывая пламенем всех кто под ними оказался. На телеграфных и электрических проводах висели человеческие внутренности. На земле валялись убитые, целиком и по частям. Гул взрывов заглушал нистошные крики покалеченных и горящих заживо. Живые же метались в разные стороны, пытаясь вырваться из огненного колца, давя друг друга. По человечески инстинктивно, сбиваясь в кучки, люди группами шарахались из стороны в сторону, надеясь убежать в темноту. Спасительную темноту. Разрывы бомб косили тех кто пытался спастись бегством. Одних кусками разметало в стороны, других же давили те кто неосознанно цеплялся за жизнь. Хоть какую то, но жизнь. Ужасная паника. Панический ужас. В любом сочетании и то и другое – жутко. В этом кошмаре люди мочились даже не осознавая этого. По полыхающей земле и щё тёплым телам мёртвых они пытались убежать куда-нибуть. Спотыкаясь, подскальзываясь на крови, хватаясь друг за друга, срывая с себя одежду, с плачем, воплями и ошолевшими глазами одни человеки пытались убегать от смерти. Других же она хватал в свои цепкие, смрадные лапы. Не все из них вырываются, поэтому некоторых рвёт. Человек не ощущает себя, не ощущает ничего. Ничего кроме желания прижаться к родныму человеку и спатись. Кругом кровь, запах крови, запах палёной человеческой плоти, запах пажарища, удушливого дыма. В ушах звон, уханье разрывов, вой, плач, крики, рыдания, мат, мольбы о помощи. Страшно потом. Безумно страшно. Наступает удушливое ощущение того, что страх всех этих людей, весь человеческий страх – в тебе.
Немецкий солдат, прыгнувший в небольшую воронку, обеими руками зарывал свою голову в песок. При этом он дрыгал ногами так, как будто хотел вогнать себя в землю, которую пришёл завоёвывать. Женщина с перебитыми осколками и окровавленными ногами, выранившая при падении ребёнка, теперь пыталась к нему доползти. Крича от боли она всё таки надеялась спасти его. Взрывной волной его отбросило к горящим цистернам, а её накрыло землёй. Одноногий старик, потерявший костыли и сбитый на землю толпой, пытался подняться. Зовя на помощь, он становился на одно калено и цеплялся за воздух, сжимая его в своих обессиленных кулаках. Но и его ни что не пожалело в этом бесконечном огненном аду. Какой то цивильный, горящий как факел, душераздирающе орал. Крепко державший меня за руку дядя Лёша, бегом нёс меня своими прыжками к спасению. Но после взрыва с боку ему снесло лицо. Меня обрызгало кровью. Он пробежал ещё несколько шагов. Приняв на себя и мои осколки он отпустил мою руку и упал. Я не оглядывался. Никто не оглядывался. Потому что каждый надеялся, что смерть только сзади, тоесть позади, а не впереди. Никто никого не жалел. Не успевал, не думал, не хотел. Потому, что боялся. Боялся умереть. Панически боялся быть убитым на этой ненавистной войне. На войне на которой так хотелось дожить хотя бы до завтра.
Павел БРИГИС
__________________________________________________________________
Детям войны посвящается . . .
Дожить до завтра.
Паника. Я испытал её на себе, видел её со стороны, видел и знал её последствия. Видел людей в её власти. В её безжалостных, грубых жерновах. В этой кутерьме каждый сам за себя. Каждый за свою жизнь.
Так в одну из ночных бомбёжек, когда наша авиация удачно накрывала составы с цистернами прибывшего горючего и артприпасами, я видел как в до небес огненном пожарище, от которого светло как днём и жарко «как в Африке», бегут люди. Все. Все вместе, гражданские, военнопленные из разрушенного лагеря, фрицы из полыхающих казарм в рубахах, женщины, дети. Все ! От взрывов цистерны бросало вверх как спичечные коробки. Падая они взрывались, охватывая пламенем всех кто под ними оказался. На телеграфных и электрических проводах висели человеческие внутренности. На земле валялись убитые, целиком и по частям. Гул взрывов заглушал нистошные крики покалеченных и горящих заживо. Живые же метались в разные стороны, пытаясь вырваться из огненного колца, давя друг друга. По человечески инстинктивно, сбиваясь в кучки, люди группами шарахались из стороны в сторону, надеясь убежать в темноту. Спасительную темноту. Разрывы бомб косили тех кто пытался спастись бегством. Одних кусками разметало в стороны, других же давили те кто неосознанно цеплялся за жизнь. Хоть какую то, но жизнь. Ужасная паника. Панический ужас. В любом сочетании и то и другое – жутко. В этом кошмаре люди мочились даже не осознавая этого. По полыхающей земле и щё тёплым телам мёртвых они пытались убежать куда-нибуть. Спотыкаясь, подскальзываясь на крови, хватаясь друг за друга, срывая с себя одежду, с плачем, воплями и ошолевшими глазами одни человеки пытались убегать от смерти. Других же она хватал в свои цепкие, смрадные лапы. Не все из них вырываются, поэтому некоторых рвёт. Человек не ощущает себя, не ощущает ничего. Ничего кроме желания прижаться к родныму человеку и спатись. Кругом кровь, запах крови, запах палёной человеческой плоти, запах пажарища, удушливого дыма. В ушах звон, уханье разрывов, вой, плач, крики, рыдания, мат, мольбы о помощи. Страшно потом. Безумно страшно. Наступает удушливое ощущение того, что страх всех этих людей, весь человеческий страх – в тебе.
Немецкий солдат, прыгнувший в небольшую воронку, обеими руками зарывал свою голову в песок. При этом он дрыгал ногами так, как будто хотел вогнать себя в землю, которую пришёл завоёвывать. Женщина с перебитыми осколками и окровавленными ногами, выранившая при падении ребёнка, теперь пыталась к нему доползти. Крича от боли она всё таки надеялась спасти его. Взрывной волной его отбросило к горящим цистернам, а её накрыло землёй. Одноногий старик, потерявший костыли и сбитый на землю толпой, пытался подняться. Зовя на помощь, он становился на одно калено и цеплялся за воздух, сжимая его в своих обессиленных кулаках. Но и его ни что не пожалело в этом бесконечном огненном аду. Какой то цивильный, горящий как факел, душераздирающе орал. Крепко державший меня за руку дядя Лёша, бегом нёс меня своими прыжками к спасению. Но после взрыва с боку ему снесло лицо. Меня обрызгало кровью. Он пробежал ещё несколько шагов. Приняв на себя и мои осколки он отпустил мою руку и упал. Я не оглядывался. Никто не оглядывался. Потому что каждый надеялся, что смерть только сзади, тоесть позади, а не впереди. Никто никого не жалел. Не успевал, не думал, не хотел. Потому, что боялся. Боялся умереть. Панически боялся быть убитым на этой ненавистной войне. На войне на которой так хотелось дожить хотя бы до завтра.
Павел БРИГИС
- А_Кузубов
- Посетитель
-
20 фев 2009 05:56 #138
от А_Кузубов
А_Кузубов ответил в теме Будущая книга из Москвы
Ещё один рассказ представляю на ваш суд.
Ваше мнение о рассказах?
___________________________________________________________________
Детям войны посвящается . . .
Люмба.
Покинув своё насиженное в конце перрона место чистильщика сапог, я шёл в сторону базара. С утра моросило. Поэтому заработок был скудным, а день - «чёрным». У нас это означало, что заготовленный «крем» оставался почти полностью. Если удавалось размазать по немецким сапогам половину, то день был «серым». А если весь, то «белым». Торопясь и сокращая путь, я шёл со своим, на ремне от противогаза, самодельным ящиком с приколоченным накоблучником. Считать деньги, по памяти, мы умели. И потому я надеелся сегодня купить пол стакана крупы. Должно было хватить.
Увидев, как напротив водокачки из товарного вагона два эсэсовских солдата на поводках выводили по две-три намецких овчарки, я приостановился. Поскольку я был «тяжолым» со своим драгоценным ящиком пришлось обходить эту свору выгуливаемых собак. Рисковать не хотелось. В памяти ярко всплыла картина жутко рваной, окрававленной Голькиной ляжки, которую зашивала тётя Маня обычной иголкой и ниткой продизенфицированной «шнабсом».
Охрана расположенного за депо лагеря военнопленных, работавших на расчистке завалов на путях после бомбёжки, любила, от скуки, развлекаться со своими собачками. На оказавшегося поблизости кого-нибудь из нас, они спускали своих науськаных овчарок. Гогоча , с вышек они наблюдали, как скоро вожак настигал улепётывавшего пацанёнка. Подождав немного, охранники криком давали команду, и собачки возвращались в корридор из колючей проволоки обнесённого ею лагеря. Собачки были натасканы по немецки. Хорошо и надёжно. И потому настигали жертву беззвучно и молниеносно. А рвали – по зверски.
Помня об этом, я, не раздумывая, свернул к кучам из разбитых шпал, покарёженных рельс и разбитых платформ. В этих кучах у нас были свои лазы и ходы. На всякий случай. Юркнув туда, я через щели наблюдал не наступит ли тот самый случай. Таиться и трястись от сырого холода пришлось долго. Но когда собачек загнали в вагон и эшелон тронулся я заметил, что один из собачников, носивший очки, бегал вдоль медленно идущих вагонов и что то выкрикивал. Даже запрыгнув в уходящий поезд, он всё громче продолжал звать: «Л-юм-ба ! Л-юм-ба!». Эшелон ушёл. Припрятав тут же свой ящик, я помчался на базар.
На следующий день, надеясь наверстать вчерашнее, я шёл за дорогим ящиком. Ни очём не подозревая, подойдя к куче с тыльной стороны, внезапно я обнаружил, что прямо у лаза в кучу, под шпалой лежала крупная немецкая овчарка. Молодая в новеньком кожанном ошейнике она лежала положив голову на передние лапы. Глаза её были закрыты. Но я чувствовал что она не спит. Я стоял буквально в нескольких шагах от неё, понимая что ни убежать ни спрятаться не успею. Неожиданно эта красавица подняла голову и посмотрела на меня. Я больше злился на себя чем боялся. Вдруг меня осенило. «Люмба». Это же отставшая от вчерашнего эшелона овчарка которую искал и звал тот очкарик. «Люмба» произнёс я, так и не поняв, сказал я это громко или самому себе. Собака не реагировала. Она закрыла глаза и улеглась как лежала. Попятившись немного, меня как корова языком...
Не желая мириться с потерей ящика, я попробовал вернуться за ним ещё раз дня через два. Но уже из далека я заметил овчарку. Она как будто не сходила с места. Так же лежала. Меня она тоже заметила и потому села. Она смотрела на меня. Смотрела, как на единственного кого она «знает» в этом чужом ей городе. Не из-за ящика, не знаю почему но я подошёл ближе. Постояв, понимая, что мне что то надо делать иначе делать начнёт она, я стараясь выговаривать по немецки, произнёс: «Л-юм-ба». Овчарка навострила уши. На меня смотрели не злые, умные и голодные глаза. Это единственное в тот момент, что нас объединяло. В кармане моей старой, перелатанной мешковатой куртке железнодорожника, с перешитами на простые пуговицами лежал кусок блина-лепёшки. Остаток от приготовленного тётей Маней «завтрака». «Аладьи» из всего, что было в доме. Глядя в глаза собаке, я медленно достал оставшийся кусок и кистью бросил его ей. Кусок ударился о шпалу и отрекашетил овчарке по лапе. Я напрягся ещё больше. Мысленно стал уговариват: «Ну бери, бери. Ешь.» Подождав, обнюхав его не раз, она взяла. Взяла!
Целую неделю, каждое утро я первым делом отправлялся к Люмбе с куском чего-нибудь, что я, пересилив голод, оставлял для неё. Не воспринимая эту овчарку только как «немецкую», я осмеливался с каждым разом подходить всё ближе и ближе. Пока не оказался на расстоянии вытянутой руки. Замирая от внутреннего ужаса, я рискнул поднять дрожащую ещё и от холода руку. Я ждал. Меня колотило. Сидевшая Люмба тоже ждала. Не возми она с руки, я всё равно бы ей бросил. И скорее всего оставил бы уже непонятные мне попытки то ли достать свой ящик, то ли её погладиить. Я начинал беспокоиться о том не тяпнет ли она меня за руку, если я выроню кусок ей прямо перед носом. Но вот она поднялась. Обнюхала мою ладонь, потом лежавший на ней кусок вкуснейшей варёной рыбы и, повернув голову, слизнула его себе в пасть. Я почувствовал на ладони мокроту слюны её языка и тычки её шершавого носа. Осмелев совсем, я очень легко и осторожно, очень тихонько, кончиками пальцев провёл по её морде. Потом выше, по шерсти, к ушам. Потом, переминувшись с ноги на ногу, не опуская руки, я провёл тыльной стороной ладони по горлу, потом по шее. Люмба встала и сделала шаг. Впервые я гладил её стоявшую.
Ещё через неделю мы уже везде были вдвоём. Люмбин нюх, её быстрые ноги, её немецкие повадки и знание германской педантичности, кормили не только её но и нас. Она запросто могла утащить какой-нибудь кусок с кухни офицерской столовой, оставшись незамеченной. Или вытянуть из оставленного не закрытым ранца банку сухого пайка солдата, решившего налегке сходить в вокзальный туалет. Учить её этому было не нужно. Погрузив и привязав ей на спину торбу заработанных картофельных очисток, можно было не смомневаться, что она мигом домчит их до нашей землянки. Лаем даст о себе знать. И, подпустив разгрузиться только тётю Маню, прилетит обратно. Спрячется поодаль и будет ждать моего голоса.
Много всего мы сней напромышляли, заработали и отстояли своего. В холодные зимние ночи Люмба спала в землянке не под моей лежанкой, а вместе со мной. Прижавшись, эта псина грела моё худенькое тельце и вылизывала моё, не всегда чистое лицо. А днём мы случалось запрягали её в самодельные санки. Самим покататься или «поизвозить» чемоданы прибывших на поезде гер-офицеров от вокзала до комендатуры. Практически в ту зиму мы выжили благодаря ей.
Лагерные эсэсовци не раз пытались отловить Люмбу. Но она была умнее их. Уходила даже от пули. И тогда эти живодёры, обозлённые собственной тупостью, выманили её под снайперский выстрел, на снег, куском свежего мяса. Рождённая быть преданной и спасать человека, эта овчарка в наших голодных детских глазёнках видела отражение войны. Видела её так, как видели, переживали и перечувствовали её мы. И что то большее чем инстинкт самосохранения подвёл её под прицел. Снайпер, разрывной пулей, целился не на повал, а в верх задней ноги. Что бы с оторванными лапами и перебитым позвоночником Люмба не уползла и не забилась бы туда откуда её нельзя было бы достать. После этого выстрела два эсэсовца подошли к ещё живой и скулившей Люмбе. Насмотревшись они взялись её достреливать. Но не сразу, в начале в живот и лишь потом в голову.
Я этого не видел. Сашка-Костыль рассказал. Я нашёл Люмбу, её перебитое тело, на пустыре по кровавому следу. Весенний талый снег начинал стекать ручейками. И в ярком отблеске апрельского солнца прозрачная вода окрашивалась кровью. Снег под Люмбой растаял от вытекшей тёплой крови. Я долго плакал. После я так никогда не плакал. Отревевшись, я сходил к машинисту дяде Грише за лопатой. Похоронил я Люмбу за насыпью, сбив в кровавые мозоли о ещё мёрзлую землю все руки. От помощи Костыля я отказался.
Павел БРИГИС
Ваше мнение о рассказах?
___________________________________________________________________
Детям войны посвящается . . .
Люмба.
Покинув своё насиженное в конце перрона место чистильщика сапог, я шёл в сторону базара. С утра моросило. Поэтому заработок был скудным, а день - «чёрным». У нас это означало, что заготовленный «крем» оставался почти полностью. Если удавалось размазать по немецким сапогам половину, то день был «серым». А если весь, то «белым». Торопясь и сокращая путь, я шёл со своим, на ремне от противогаза, самодельным ящиком с приколоченным накоблучником. Считать деньги, по памяти, мы умели. И потому я надеелся сегодня купить пол стакана крупы. Должно было хватить.
Увидев, как напротив водокачки из товарного вагона два эсэсовских солдата на поводках выводили по две-три намецких овчарки, я приостановился. Поскольку я был «тяжолым» со своим драгоценным ящиком пришлось обходить эту свору выгуливаемых собак. Рисковать не хотелось. В памяти ярко всплыла картина жутко рваной, окрававленной Голькиной ляжки, которую зашивала тётя Маня обычной иголкой и ниткой продизенфицированной «шнабсом».
Охрана расположенного за депо лагеря военнопленных, работавших на расчистке завалов на путях после бомбёжки, любила, от скуки, развлекаться со своими собачками. На оказавшегося поблизости кого-нибудь из нас, они спускали своих науськаных овчарок. Гогоча , с вышек они наблюдали, как скоро вожак настигал улепётывавшего пацанёнка. Подождав немного, охранники криком давали команду, и собачки возвращались в корридор из колючей проволоки обнесённого ею лагеря. Собачки были натасканы по немецки. Хорошо и надёжно. И потому настигали жертву беззвучно и молниеносно. А рвали – по зверски.
Помня об этом, я, не раздумывая, свернул к кучам из разбитых шпал, покарёженных рельс и разбитых платформ. В этих кучах у нас были свои лазы и ходы. На всякий случай. Юркнув туда, я через щели наблюдал не наступит ли тот самый случай. Таиться и трястись от сырого холода пришлось долго. Но когда собачек загнали в вагон и эшелон тронулся я заметил, что один из собачников, носивший очки, бегал вдоль медленно идущих вагонов и что то выкрикивал. Даже запрыгнув в уходящий поезд, он всё громче продолжал звать: «Л-юм-ба ! Л-юм-ба!». Эшелон ушёл. Припрятав тут же свой ящик, я помчался на базар.
На следующий день, надеясь наверстать вчерашнее, я шёл за дорогим ящиком. Ни очём не подозревая, подойдя к куче с тыльной стороны, внезапно я обнаружил, что прямо у лаза в кучу, под шпалой лежала крупная немецкая овчарка. Молодая в новеньком кожанном ошейнике она лежала положив голову на передние лапы. Глаза её были закрыты. Но я чувствовал что она не спит. Я стоял буквально в нескольких шагах от неё, понимая что ни убежать ни спрятаться не успею. Неожиданно эта красавица подняла голову и посмотрела на меня. Я больше злился на себя чем боялся. Вдруг меня осенило. «Люмба». Это же отставшая от вчерашнего эшелона овчарка которую искал и звал тот очкарик. «Люмба» произнёс я, так и не поняв, сказал я это громко или самому себе. Собака не реагировала. Она закрыла глаза и улеглась как лежала. Попятившись немного, меня как корова языком...
Не желая мириться с потерей ящика, я попробовал вернуться за ним ещё раз дня через два. Но уже из далека я заметил овчарку. Она как будто не сходила с места. Так же лежала. Меня она тоже заметила и потому села. Она смотрела на меня. Смотрела, как на единственного кого она «знает» в этом чужом ей городе. Не из-за ящика, не знаю почему но я подошёл ближе. Постояв, понимая, что мне что то надо делать иначе делать начнёт она, я стараясь выговаривать по немецки, произнёс: «Л-юм-ба». Овчарка навострила уши. На меня смотрели не злые, умные и голодные глаза. Это единственное в тот момент, что нас объединяло. В кармане моей старой, перелатанной мешковатой куртке железнодорожника, с перешитами на простые пуговицами лежал кусок блина-лепёшки. Остаток от приготовленного тётей Маней «завтрака». «Аладьи» из всего, что было в доме. Глядя в глаза собаке, я медленно достал оставшийся кусок и кистью бросил его ей. Кусок ударился о шпалу и отрекашетил овчарке по лапе. Я напрягся ещё больше. Мысленно стал уговариват: «Ну бери, бери. Ешь.» Подождав, обнюхав его не раз, она взяла. Взяла!
Целую неделю, каждое утро я первым делом отправлялся к Люмбе с куском чего-нибудь, что я, пересилив голод, оставлял для неё. Не воспринимая эту овчарку только как «немецкую», я осмеливался с каждым разом подходить всё ближе и ближе. Пока не оказался на расстоянии вытянутой руки. Замирая от внутреннего ужаса, я рискнул поднять дрожащую ещё и от холода руку. Я ждал. Меня колотило. Сидевшая Люмба тоже ждала. Не возми она с руки, я всё равно бы ей бросил. И скорее всего оставил бы уже непонятные мне попытки то ли достать свой ящик, то ли её погладиить. Я начинал беспокоиться о том не тяпнет ли она меня за руку, если я выроню кусок ей прямо перед носом. Но вот она поднялась. Обнюхала мою ладонь, потом лежавший на ней кусок вкуснейшей варёной рыбы и, повернув голову, слизнула его себе в пасть. Я почувствовал на ладони мокроту слюны её языка и тычки её шершавого носа. Осмелев совсем, я очень легко и осторожно, очень тихонько, кончиками пальцев провёл по её морде. Потом выше, по шерсти, к ушам. Потом, переминувшись с ноги на ногу, не опуская руки, я провёл тыльной стороной ладони по горлу, потом по шее. Люмба встала и сделала шаг. Впервые я гладил её стоявшую.
Ещё через неделю мы уже везде были вдвоём. Люмбин нюх, её быстрые ноги, её немецкие повадки и знание германской педантичности, кормили не только её но и нас. Она запросто могла утащить какой-нибудь кусок с кухни офицерской столовой, оставшись незамеченной. Или вытянуть из оставленного не закрытым ранца банку сухого пайка солдата, решившего налегке сходить в вокзальный туалет. Учить её этому было не нужно. Погрузив и привязав ей на спину торбу заработанных картофельных очисток, можно было не смомневаться, что она мигом домчит их до нашей землянки. Лаем даст о себе знать. И, подпустив разгрузиться только тётю Маню, прилетит обратно. Спрячется поодаль и будет ждать моего голоса.
Много всего мы сней напромышляли, заработали и отстояли своего. В холодные зимние ночи Люмба спала в землянке не под моей лежанкой, а вместе со мной. Прижавшись, эта псина грела моё худенькое тельце и вылизывала моё, не всегда чистое лицо. А днём мы случалось запрягали её в самодельные санки. Самим покататься или «поизвозить» чемоданы прибывших на поезде гер-офицеров от вокзала до комендатуры. Практически в ту зиму мы выжили благодаря ей.
Лагерные эсэсовци не раз пытались отловить Люмбу. Но она была умнее их. Уходила даже от пули. И тогда эти живодёры, обозлённые собственной тупостью, выманили её под снайперский выстрел, на снег, куском свежего мяса. Рождённая быть преданной и спасать человека, эта овчарка в наших голодных детских глазёнках видела отражение войны. Видела её так, как видели, переживали и перечувствовали её мы. И что то большее чем инстинкт самосохранения подвёл её под прицел. Снайпер, разрывной пулей, целился не на повал, а в верх задней ноги. Что бы с оторванными лапами и перебитым позвоночником Люмба не уползла и не забилась бы туда откуда её нельзя было бы достать. После этого выстрела два эсэсовца подошли к ещё живой и скулившей Люмбе. Насмотревшись они взялись её достреливать. Но не сразу, в начале в живот и лишь потом в голову.
Я этого не видел. Сашка-Костыль рассказал. Я нашёл Люмбу, её перебитое тело, на пустыре по кровавому следу. Весенний талый снег начинал стекать ручейками. И в ярком отблеске апрельского солнца прозрачная вода окрашивалась кровью. Снег под Люмбой растаял от вытекшей тёплой крови. Я долго плакал. После я так никогда не плакал. Отревевшись, я сходил к машинисту дяде Грише за лопатой. Похоронил я Люмбу за насыпью, сбив в кровавые мозоли о ещё мёрзлую землю все руки. От помощи Костыля я отказался.
Павел БРИГИС
Время создания страницы: 0.252 секунд